Кристиан Люпа, «Вольфсегг» (из личного дневника о Томасе Бернхарде)

Кристиан Люпа (род. 1943) — польский театральный режиссер и сценограф, не раз обращавшийся в театре к произведениям Томаса Бернхарда («Известковый завод», «Риттер, Дене, Фосс», «Иммануил Кант», «Изничтожение», «Вырубка», «Площадь героев»). Люпа по праву считается ведущим экспертом театральной адаптации произведений Томаса Бернхарда.

Томас Бернхард (1931-1989) – австрийский писатель и драматург, признанный одним из выдающихся представителей немецкоязычной литературы. Его прозу называют «величайшим достижением со времен Второй мировой войны». В своих произведениях жестко критиковал австрийское общество. Последней волей Бернхарда был запрет постановки его пьес на территории Австрии. Он также запретил издавать не опубликованные при его жизни произведения.

4676626
Вольфсегг (Wolfsegg am Hausruck)

Вольфсегг

22:50 2003-07-29

Неужели… Неужели снова? После каждого перерыва этот страх… лучше вообще не делать перерывов…

Но перерывы, конечно, случаются сами собой… Чем дольше длится такой перерыв… тем труднее, и так далее… Я пытаюсь понять эту решительность, это упорство… писать, чтобы защититься от смерти… Хоть разложение страдающего тела, хоть удушье и страх, и робость, и вызванная робостью небрежность разрушали текст, подавляли остроту мысли… Значит, возможно, дело не в художественном замысле, а в правде тела, изможденного страданием… Сегодня Петер Фабиан сел на стул перед домом, и в него вселился дух умершего, дух писателя, дух непрерывно говорящего, дух того, кто свой монолог поддерживает как пламя, как огонь в ночи — в пустыне в окружении львов, или посреди вражеского полчища… и только глаза сверкают во тьме. А потом начинается безустанное хождение взад-вперед — и это уже бегство тела от мысли, это перерыв, к которому принуждает тело, во время которого голова думает о чем-то другом, и хотя она притворяется, что продолжает думать о том же, хотя притворяется, будто все еще работает над эскизом, это хождение ведь — уже не работа над эскизом, а настоящий разбег, ты носишь взад-вперед тайну, которую невозможно записать. Итак, Петер Фабиан сел и заговорил и говорил воодушевленно, словно вселился в него дух покойного. Впрочем, всякий раз, когда Петер говорит о нем долго, в него вселяется дух, и его черты становятся похожими на черты брата, и тогда видно, насколько умерший проник в его тело, и насколько умерший проник в его душу. А лицо тоже обретает сходство, то есть становится уродливее, и вдруг на лице говорящего проступают черты того отца, отца незаконнорожденного, который Петеру Фабиану и отцом-то не был. Отец тот был бродягой, был чужаком — но он-то опустил, ссучил мать… и мать носила в себе черты насильника… а из нелюбимого мальчика в страдании души и тела рос удивительный гений и неудачник одновременно… Итак, он заговорил о смерти Томаса Бернхарда. Было уже совсем плохо, воспаление легких перешло в особо опасную разновидность бронхита… Он тогда настоял на том, чтобы поехать в Испанию, он видел спасение в Испании, в сухом климате Испании… Ведь там он всегда чувствовал себя лучше. Петер Фабиан не мог поехать в Испанию с ним, а одного его уже нельзя было отпустить. Сопровождать его согласилась сестра. Загвоздка, однако, в том, что он с сестрой не жил уже много лет, отвык от сестры, а сестра к тому же взяла с собой дочь, еще кого-то взяла с собой, может просто боялась ехать одна с больным братом, что уж там — с больным чудовищем. Чудовищного немало творилось в последние годы. Он сделался еще недоверчивее, чем прежде, постоянно требовал доказательств преданности, и каждое такое доказательство было билетом все более краткосрочным, а потом билет становился недействительным. Снова и снова звучали претензии на то, что его недостаточно любят, к нему равнодушны, его обманывают, на безразличие, расчетливость… Тогда он притворялся, что ему ни до чего нет дела. Взять хотя бы историю с цветами ко дню рождения. Приближался его юбилей. Но он заявил, что дня рождения не будет, что он по горло сыт семейными сборищами, и чтобы ему не дарили всякие дурацкие дежурные подарки, потому что на подарки у него сейчас нет времени… и так далее. При этом он поссорился с сестрой, сестра страшно обиделась. Тем не менее, она взобралась на какой-то очень крутой склон скалы, чтобы нарвать цветов, которые ему так нравились… Снежные колокольчики, первые цветы ранней весны. Похоже, пару дней назад он обратил внимание на эти цветы. Она полезла на склон, исцарапавшись и заработав ссадины, но не стала дарить ему цветы сама. Она попросила брата подарить ему цветы, наверное потому, что была страшно обижена. При виде цветов Томас скривился: решил, что их купили в ближайшем магазине… Петер Фабиан тогда рассказал ему всю историю. Тогда он расплакался и долго не мог успокоиться. Впал в состояние какого-то горького и беспомощного потрясения. Ну, да… Сколько подобного в Auslöschung?… Теперь же он опять не мог выдерживать сестру или всех тех посторонних, которые суетились вокруг этого спасения при помощи испанского климата… Потому что испанский климат не помогал… Он позвонил брату в истерике, сказать, что не выдерживает, что сойдет с ума с сестрой, с ее дочерью, с ее знакомыми. Чтобы тот приехал, потому что он не выдерживает. Не выдерживает. Понимаю… С посторонними нужно держать марку, вообще нужно держаться, какую-то дистанцию нужно держать, какую-то позу, какую-то маску иронии, поддерживать настроение какими-то шутками, они ведь на отдыхе, в конце концов… и этой компании тоже ведь хочется отдыхать, они не хотят принять к сведению, что находятся здесь ради того, кто серьезно болен, ради него, ради Томаса, ради него — ради Томаса Бернхарда, ради его больного и изнуренного страданием и страхом существования. Когда приехал Петер, доктор Фабиан, врач, в конце концов, — Томас расслабился, рассыпался, доверил заботе брата-врача себя вместе со своей паникой. Он действительно умирал. Теперь он уже не хотел больше тут торчать, он уже знал, что Испания его не спасет, уже знал, что если хочет спастись, должен как можно быстрее покинуть Испанию, должен как можно быстрее бежать из Испании… Как можно быстрее… И так Петер Фабиан становился Томасом Бернхардом, когда об этом говорил… И я становлюсь Томасом Бернхардом, когда об этом пишу… я так хочу… впрочем, так случилось бы, даже если бы я того не хотел… итак, мы становимся умиранием Томаса Бернхарда. Нет… Он ужасно не хотел умирать. Может еще был какой-то способ спастись. Может таким спасением стала бы трансплантация сердца. Томас раздумывал, не решиться ли на трансплантацию сердца, вообще-то, он умолял брата найти возможность трансплантации сердца. Может, он ненавидел свое сердце, которое сейчас винил во всех тех удушьях, в том страхе, сплющивавшем его существование, сплющивавшем его тексты в нечто все более скудное, все более беспомощное… Но трансплантация сердца была уже невозможна. Она была невозможна из-за развалившихся легких, также как, впрочем, и из-за тяжелого заболевания сердца были невозможны радикальные меры в отношении легких, то есть невозможно было их лечение. Страдание и смятение читались в его взгляде, когда он выслушал приговор брата. Приговор младшего брата с кровати справа — что трансплантация сердца уже невозможна. Приговор, переведенный на интимный язык братьев, был смертным приговором. Они оба знали об этом … и с тех пор началось бегство… Внезапно Томас Бернхард исчез из квартиры… Оказалось, что сел в свой “сузуки” и поехал в дом у леса, в тот самый дом, где мы сейчас сидим на лежаках и слушаем рассказ погруженного в транс брата… Может именно в этом доме у леса заключалось его спасение. Может в этом доме у леса исчезнет страшная близость удушья? Его нашли там, едва живого, охваченного ужасом… потому что дом у леса тоже не оказался спасением, как раз наоборот, внезапно появился нестерпимый страх оттого, что здесь нет никого, кто мог бы ему помочь. А значит обратно, в квартиру в Гмундене, хоть там спальня, его спальня такая маленькая, тесная и душная, как комнаты в Доббиако, а вид с его любимого балкона вдруг оказывался невыносимым, невозможно было смотреть на поверхность озера, где застыла смерть, невозможно было смотреть на спящую красавицу, склон, который так отчетливо напоминает профиль спящего человека. Все утверждали, что это — женщина, спящая красавица из древней легенды… но он единственный знал правду. Та лежащая голова — это был он, — только уже мертвый, уже не ведающий… Это небытие становилось огромным, оно становилось горой… Пейзаж то вдруг наполнялся неестественной тишиной, то в следующую секунду — неестественным шумом… Все становилось зловещим, все странным образом было связано с ожидавшим его удушьем, с тем страшным моментом, когда он начнет задыхаться… Он просил брата, всячески его умолял, раз невозможно сделать трансплантацию сердца, не дать ему, не дать ему задохнуться. Каким образом. Речь шла о морфии и о том самом облегчении… том самом неком облегчении… освобождении от страха и страданий… хотя и никуда было не деться от тоски… Никуда было не деться от тоски… Так я второй раз слушаю, второй раз выслушиваю описание одной и той же сцены, видно, эта сцена запала врачу глубоко в душу… Томас сидел на кровати, потому что боялся принимать горизонтальное положение… Но оставаться в сидячем положении он не мог… Да… теперь сидячее положение было последним спасением, положение бодрствования над убегающей жизнью… но тело упорно стремилось принять то конечное положение… положение мертвой королевы которая упорно лежала за окном… Я им пересказал (Малгосе, Агнешке и Петру) эту невероятную историю Фабиана… пересказал по польски — вероятно прибавив какое-то собственное понимание… Наконец мы достигли цели прогулки… лестницы, спускающейся к озеру… Вода тихо плескалась, силуэты гор темнели на фоне темнеющего неба. Мы сели и стали смотреть на все так же лежащую королеву — лежащую как и тогда, в те тяжелые ночи, когда он умирал. Вдруг я говорю, что это никакая не королева (ведь у нее, точь-в-точь, как у Бернхарда, большое адамово яблоко) — ведь ясно видно, что это его голова. Только вот никто до него этого не заметил, так же как и никто после него. Он заметил, но никому не сказал… Потому что и это было подобно приговору, было подобно безжалостному пророчеству, ожиданию и видению, о котором следовало молчать. Мы сидели на лестнице, ведущей к воде и вслушивались в отзвуки водных глубин…

Перевод с польского Антона Маликова

Источник:

Kwartalnik artystyczny

 

Оставить комментарий