Зыта Рудзкая: «Литература — не светские разговоры»

Зыта Рудзкая (род. 1964) — польская писательница, драматург, автор сценариев к фильмам об искусстве, психолог. Выпускница факультета психологии университета кардинала Стефана Вышинского в Варшаве. Лауреат множества премий. По ее сценарию снят фильм о художнице-сюрреалистке и поэтессе Эрне Розенштейн. Картина «Эрна Розенштейн. Вечность для Никого» (Erna Rosenstein. Wieczność dla Nikogo) была награждена на фестивале документального кино в Кракове (1995). Театральная постановка ее пьесы «Цукер лифчик» («Cukier Stanik» ) режиссера Агаты Пущ, получила премию «Gold Remi» на Международном фестивале независимого кино в Хьюстоне (2016). Ее книги переведены на русский, немецкий, французский, чешский, итальянский, английский, хорватский и японский языки. 

«Однажды ко мне подошел мужчина с сигаретой: огонька не найдется? Ответ занял у меня несколько лет, но вопрос был словно искра. Мое воображение занялось и оставалось охваченным пламенем».

На первый взгляд роман начинается довольно заурядно. Однажды к Роме Донбровской, старой поэтессе, на остановке подкатывает молодой мужчина. Короткая встреча становится для нее своеобразным открытием — она осознает, что ее сексуальная жизнь подходит к концу. С этого момента Рома начинает подводить итоги: извлекает из памяти эротические приключения, короткие мгновения страсти и любовные переживания. Постепенно Рома открывает себя в разных ролях: дочери, жены, писателя и матери. Вспоминая давние интрижки, она размышляет о том, что случилось с ее гениальной дочерью, которая однажды ушла от нее. Поиски дочери станут для Ромы столь же важны, как и поиски ответа на вопрос, кто, собственно, она такая, и что значат для нее люди, которых она когда-либо встретила на жизненном пути.

«Слово за слово» («Krótka wymiana ognia») — полный иронии и искрометного юмора портрет женщины, тело которой, без ее согласия, решило состариться. Бывшие поклонники, бывшие мужья, образ матери возвращающейся в гротескных видениях героини, которая, анализируя свои неудачи, остается верной девизу: «Когда грустно, пусть будет хотя бы весело».

«Некоторые считают моих персонажей вульгарными. Но язык не возникает из пустоты. Он складывается из того, что мы пережили. Я не хотела, чтобы моя героиня была таким милым созданием. Из идеи укрепления сердец литературой ничего хорошего не вышло».  

С Зытой Рудзкой, автором «Слово за слово», беседовала Агнешка Совинская.

Krótka-wymiana-ognia-1140x489.jpg

Агнешка Совинская: Первое предложение книги «Слово за слово» звучит так: «Между тем я состарилась, и стоя на остановке, громко говорю себе: «Разве так трудно поверить, что мамы никогда не было, разве так трудно?»».

Зыта Рудзкая: Мне все говорят, что следовало поставить точку после «состарилась».

— Нет, тогда было бы банально и пафосно.

— Вот именно, мне тоже так кажется. Еще меня удивляют вопросы, почему я написала о старости. Старость ведь очень живая. В литературе можно встретить портреты старых женщин. Но мне не хотелось уходить в литературный архетип: если художница, то сумасшедшая старуха, которая любит зверушек. Мне кажется, что такие архетипы очень близки к стереотипам.  

— У вашей старости есть тело: с вожделением, с увлажняющейся промежностью, неудовлетворенностью.

— Но моя героиня не испытывает неудовлетворенности. Неудовлетворенность подразумевает какое-то отчаяние. А она хочет еще пожить на полную катушку. А кто не хочет? Молодая хочет, а старая — что, не может? Может. Но согласна, да, у моих героинь есть тела и все, что с ними связано: есть и пол, и сексуальность, чувственность и боль. Многие люди не выдерживают столкновения с описанием чужой сексуальности. У каждого свои границы, свои истории, комплексы, травмы, навязанная кем-то воздержанность — это понятно. Но как писатель я хочу подойти к персонажу максимально близко.

Также я слышу замечания, что мои персонажи вульгарны. Они не вульгарны, но бывают вульгарными, потому что им так хочется. Некоторые очень чувствительны к вульгарности, но им не хватает чувствительности, чтобы разглядеть, из чего состоит этот язык. Он не возникает из пустоты. Он слеплен из всего, что мы пережили. Проще всего возмущаться вульгарностью, тогда и от эмпатии избавиться легче. Я не хотела, чтобы моя героиня была таким милым созданием. О котором мы читаем для укрепления сердец (слова, завершающие роман Генрика Сенкевича «Пан Володыёвский»: «На том кончается наша «Трилогия»; создавалась она не один год и в трудах немалых — для укрепления сердец», т.е. для утешения). Из идеи укрепления сердец литературой ничего хорошего, все же, не вышло.  

— Польский язык вообще очень беден, когда речь заходит о сфере телесности. Мы мечемся между вульгаризмами и инфантильностью.

— Кто мечется, тот пусть мечется. Литература — не светские разговоры. И что это за критерии? Нет скверных слов. Красивых тоже нет. Есть просто слова. Как писатель я не хочу оставаться в рамках корректности. Такое безопасное, прозрачное пустословие. Мне жалко на него времени.

Нет скверных слов. Красивых тоже нет. Есть просто слова

— Язык «Слово за слово» неровный, рваный.

— Вообще-то я пишу, переписывая. «Слово за слово» переписывала постоянно — чтобы добиться коротких предложений, а короткие предложения пишутся долго. Я не столько выбрасывала слова, сколько в них копалась в поисках того единственного. Я хотела передать дыхание героини, ритм старого человека, прерывистый, запыхавшийся, часто состоящий из страха, эту смесь географической, генеалогической и исторической дезориентации. Рома — поэтесса, она выражает себя через язык, узнает себя через него и прячется за ним.  

Но в начале я вообразила только старую женщину, которой затем дала неблагодарную дочь Рому. И эта старая женщина говорит языком детского стишка: «Мне сотня с половиной лет — я влезть могу на табурет!» (перевод Игоря Белова). И у нее нет никого, кому она могла бы рассказать о своей жизни. В литературе столько говориться о том, что женщине необходимо личное пространство. Мы боремся за личное пространство, а у женщин до сих пор нет права собственности на свое тело. И это случай моей героини. Она живет в поселении — даже не в деревне — Пяхы, берет табурет, идет к колодцу и рассказывает свою жизнь. Она поэтесса. Безымянная.

— Вы так и не даете ей имени, хотя, как в считалке или литании, перебираете имена ее подруг: Нины, Ингеборги и Ренаты, которые, узнав о том, что к деревне подходят русские, совершили самоубийство.

— Отправной точкой романа послужили реальные истории, произошедшие в Силезии во время Второй мировой войны. В результате пропаганды, распространяющей слухи о том, что русские насилуют женщин, а детям вырывают языки и выкалывают глаза, немецкие женщины сообща совершали самоубийства. Я часто пишу о распаде сообщества. В «Слово за слово» я хотела описать, подчеркнуто банально, обратившись к общей школьной фотографии, распад женского сообщества. Когда-то была популярна песня: «Где теперь парни из тех времен?» Настало время других песен. Где теперь девушки из тех времен? Одна утопилась от страха, другая повесилась, защищаясь, третью изнасиловали, и она много недель пролежала в поле, ее даже не похоронили, песком не присыпали. А одна спаслась.

— Она уже стоит на краю проруби, в которую только что вошли уверенным шагом, «по-хозяйски» бабушка, мать, дочь, — но возвращается на берег.

— После войны она берет новое имя, не немецкое. Я подумала, что, как есть дома, оставшиеся после немцев, так и она — в каком-то смысле женщина, оставшаяся после немцев. И это ее жизнь я хотела дописать, написать продолжение.

Я всегда стараюсь писать наперекор коллективной памяти. Потому что коллективная история стремится к пафосу, а значит к унификации: мы хорошие, немцы плохие, а евреи — понятно. Только зло не распределяется по национальностям. Я не пишу о жизни каждого, я пишу о конкретной жизни, которая была фальсифицирована.    

Я всегда стараюсь писать наперекор коллективной памяти. Потому что коллективная история стремится к пафосу, а значит к унификации  

— Зачем?

— В коллективной памяти полностью отсутствует эмпатия. Может, сохраняется внушенное в школе чувство долга из уважения, но нет свежих эмоций. В «Слово за слово» работники бюро ритуальных услуг уже вынесли тело матери из дома, но  потом она снова появляется. Об истории уже не получится писать во множественном числе. Я не пишу ни о времени, ни о месте. Хотя мать употребляет слова из силезского диалекта, я не пишу о Силезии. Я не этнограф.

— Той безымянной поэтессе, которая не обладает собственным телом, вы дали такую неблагодарную «доченьку-барбароченьку», которая своим самоубийством ставит точку в судьбе женщин этой семьи, прервавшей свое существование на замерзшей реке зимой 1944/45 года.

— Да, это Рома вытаскивает ее из проруби. Но сначала достает из подо льда того мальчика, утопленника.

— «Хочу вывести его из памяти. Хочу вытащить его из проруби, силой схватить, вывести из этой замерзающей реки. Одеть его. Согреть. Накормить. Обнять. Не могу».

— Мне долго не давалась сцена с ребенком, которого топит мать, прежде чем сама прыгает в прорубь.

— Почему вам пришлось утопить мальчика?

— А как иначе? Детей тоже топили. Детей убивали. Я сама этого не придумала бы. Но потом мне нужно было вытащить его из-подо льда. У меня долго не получалось, наконец я написала, что он снится Роме. Решение немного в духе китча, но принятое сознательно. Потому что и я, все же, не могла пойти за ними на этот лед. Ну не могла. Не потому, что во мне столько эмпатии. Просто я не знала, как ребенка, игравшего на льду, схватить и столкнуть в прорубь. Вот когда я его одела — тогда дело пошло.  

— «Плохо, слишком легко одетый, продрогший, без шапки, шарфа, в коротком овечьем полушубке без пуговиц, в потертых штанишках».

— Да, почти голый. Я тогда чуть не расплакалась, а эмоциональную дешевку в текстах я не люблю. И когда сама себя на таком ловлю, вычеркиваю. Но я увидела этого мальчика в штанишках. Как ему холодно. И в прорубь.

Я задумалась. А куда я двигаюсь. Раскрыть эту историю означает закончить ее. Он всплывает, она идет ко дну — и в судьбе семьи ставится точка. История дефальсифицируется. И дело вовсе не в том, что история доработана. И что такое «доработана»? Не причиняет боли? А пусть будет больно. Хуже, когда детали приуменьшены настолько, что не больно. Как будто не больно.

— Рома вытягивает эту историю из своей матери, когда ей самой семьдесят лет.

— И неизвестно, жива мать или уже нет. Потому что иногда в жизни так бывает. У меня тоже: иногда я иду по улице, и мне кажется, что на противоположной стороне вижу отца. И я так радуюсь, но тут же: господи, он же умер. Побольше бы таких иллюзий.

Иногда я иду по улице, и мне кажется, что на противоположной стороне вижу отца. И я так радуюсь, но тут же: господи, он же умер

— Обе героини в отношениях мать— дочь, существуют по отдельности: одна живет в каком-то доме где-то в Силезии, другая в Варшаве. Обе — старухи. Их связывают однодневные визиты Ромы, которая привозит матери — мамуле — леденцы, халву, изюм, кошачьи язычки в шоколаде, сырокопченую колбасу.

— Они существуют по отдельности, но может благодаря этому на них не давит чувство вины мать—дочь: ты мне не дала этого, а ты мне того. Оставим матерей в покое. Мы взрослые люди и не должны всю жизнь все сваливать на матерей. Мать — алиби для наших несчастий, которое всегда под рукой. Да, может быть мать и не дала Роме того, что она хотела, но дала ей что-то в другой валюте. Воспитала ее, как могла, дала, что у нее было, и точка. От матери Роме досталась ее речь. Когда в книге они встречаются в первый раз, обе еще погружены в силезский диалект — то есть в такую неествественность, чуждость, они немного друг друга раздражают. А потом каждая обретает собственный язык. Мне было важно, чтобы каждая говорила на своем языке. Чтобы создавалась полифония, чтобы голоса, все же, встречались, потому что из встречи тоже рождается нечто совершенно новое.  

— У Ромы непростая жизнь: муж ушел к молодой любовнице, дочь, талантливая пианистка, в один прекрасный день оставила записку «не ищите меня» и исчезла.

— Не забывайте, что это написано от первого лица. Поэтому я бы не верила абсолютно всему, что говорит Рома. Может, ее дочь и давала концерт в Японии. Но так ли ее превозносили? А муж, факт, ушел. Но сейчас возит ей супы. Хранит в пробирке аппендикс дочери. Загробная жизнь их семьи оказывается, возможно, лучше собственно семейной жизни. Я старалась добиться неоднозначности — раз уж я пишу, вопреки коллективной памяти, то и вопреки черно-белому взгляду на историю. Потому что и нас заставляют страдать, и мы заставляем страдать. И любим, и заставляем страдать — бывает, одновременно.

Но должна вам сказать, что Рома с самого начала создавала мне трудности. Она тащила меня, куда ей вздумается. Уже почти закончив книгу, я вдруг поняла, что Рома меня обвела вокруг пальца. Что она не проживала свою жизнь, а только наблюдала за ней. Такая героиня тоже интересна, но мне была нужна не такая. Я хотела, чтобы она жила, чтобы приблизилась к своим чувствам, ухватила их. А моей героине хотелось быть такой классной, самоироничной, публикующей свои стихи. Она не так хороша. И после шестидесяти она начала раскрываться, проявлять себя. Я долго не могла добиться этого эффекта. Лишь под конец работы над книгой догадалась дать ей свою телесность. Что она такая миниатюрная, с большой головой, и выпуклым лбом. И, так решив, я смогла влезть, наконец, в ее шкуру.

Я старалась добиться неоднозначности — раз уж я пишу, вопреки коллективной памяти, то и вопреки черно-белому взгляду на историю

— У вас не было опасений, что читатели начнут выискивать в книге автобиографические сюжеты?

— Если боишься, лучше не писать, потому что запросто можно испортить себе жизнь. Мне пришлось стать матрешкой для своей героини. Я нашла близость, такой эмоциональный клей. Но я никогда не пишу ничего автобиографического. Мне это неинтересно.

— Почему?

— А, собственно, зачем мне это? Я сама у себя что-то отняла бы. Конфиденциальность, интимность — важные вещи.

— Я не нашла ни одного вашего интервью, где бы вы открылись.

— Может нужно задать себе вопрос: что останется после нас? Образ энергичных, интересных, ярких художниц или искусство? Останутся после нас биографии или искусство?

— А что бы вы хотели после себя оставить?

— Несколько романов, сделанных.

— А не написанных?

— Литература для меня — это не списанная у жизни история, а история сделанная. Форма — моя основная писательская работа.

— Каков ваш писательский режим?

— Лучше всего мне пишется на ходу. Я всегда помню, что у меня должен быть с собой блокнот. И всегда, когда его беру, мне ничего не приходит в голову. Поэтому умышленно его забываю. И пишу себе эсэмэски. Мне хорошо пишется именно тогда, когда я мучаюсь. Для меня также важен ритм ходьбы, я хожу довольно быстро.

— Мариан Пилот тоже «пишет на ходу».

Я вообще не хожу, а марширую.  

— А куда вы так маршируете?

— Вперед.

— А когда возвращаетесь?

— Я даже не знаю, что возвращаюсь, просто обнаруживаю себя возле дома. В этом ничего особенного — хожу и все. Но я никогда не знаю, куда меня заведет текст. Это подогревает мой интерес, что идет на пользу физической, кропотливой части работы над прозой. Впрочем, я никогда не стремлюсь завершать истории, такая незавершенность оставляет возможность читателю со своими историями пройти внутрь сквозь дырку в заборе. Зацепиться за что-то в чужой судьбе. Нечего скрывать, мы хотим прочитать немного и о себе.  

Перевод с польского Антона Маликова

Источник: 

Dwutygodnik

Добавить комментарий

Заполните поля или щелкните по значку, чтобы оставить свой комментарий:

Логотип WordPress.com

Для комментария используется ваша учётная запись WordPress.com. Выход /  Изменить )

Google photo

Для комментария используется ваша учётная запись Google. Выход /  Изменить )

Фотография Twitter

Для комментария используется ваша учётная запись Twitter. Выход /  Изменить )

Фотография Facebook

Для комментария используется ваша учётная запись Facebook. Выход /  Изменить )

Connecting to %s

This site uses Akismet to reduce spam. Learn how your comment data is processed.