«Мое имя при рождении — Кирилл Будневич». История профессора Кароля Модзелевского [ПОСЛЕДНЕЕ ИНТЕРВЬЮ]

Кароль Модзелевский (1937—2019) — польский политик и историк-медиевист. Действительный член Польской академии наук. Активист оппозиционного движения в ПНР. Один из основателей и ведущих идеологов «Солидарности», автор этого названия. Сенатор в 1989—1991 годах. Демократический социалист. 


28 апреля 2019 года не стало профессора Кароля Модзелевского — историка средневековья, заключенного и оппозиционера в ПНР. В своем последнем интервью «Newsweek» он рассказывал о детстве, проведенном в Москве, о том, когда почувствовал себя поляком и почему стоит понять россиян.  

Перевод с польского Антона Маликова

Newsweek: — Вы помните первое стихотворение, которое выучили ребенком?

Кароль Модзелевский: — Это была советская детская песня «Возьмем винтовки новые», мы учили ее в детском доме.

— Вы родились в Москве, когда сталинский террор достиг апогея. Тогда расстреляли миллион человек, 10 миллионов арестовали и сослали в лагеря.

— В моей семье сперва забрали дедушку, отца матери, известного инженера горной промышленности, а в декабре 1937 года, когда мне было 17 дней — и биологического отца, Александра Будневича, курсанта высшей офицерской бронетанковой школы. Мы жили в коммуналке, занимали одну комнату в пятикомнатной квартире, до революции принадлежавшей богатому купцу. В каждой комнате — по семье, наша комната была больше других, что, конечно, вызывало зависть. Бабушка, мама, за занавеской —  тетя Лола и дядя Николай (позже мы узнали, что он доносил на нас в НКВД). А за перегородкой еще — Катя, которая занималась хозяйством и была моей любимой няней.

— Вашему отцу дали восемь лет лагерей, в то время — как вы пишете в автобиографии — стандартный приговор. Мать писала ему письма, ездила на свидания по транссибирской магистрали, но не говорила ему о своей связи с поляком, Зыгмунтом Модзелевским.

— Он стал моим отчимом. Хотя на самом деле — родным отцом, ведь он меня воспитал. До войны Модзелевский был коммунистом, два года отсидел на Лубянке. И, выйдя, появился в нашем доме. Я даже не знал, что он поляк. Он говорил по-русски, то есть как все, только со странным акцентом. Я не знал еще, что существуют другие нации и другие языки кроме русского.

Когда немцы приближались к Москве в конце 1941 года, меня отправили в детский дом, за 1000 километров на восток от Москвы. Это был центр Коминтерна. Жили там в основном дети из смешанных семей; матери русские, отцы — иностранные товарищи, которых до сих пор не посадили или уже выпустили. А нас учили, что наша мать — великая Россия, которая героически сражается за своих детей с лютым врагом — Германией. И мы, когда вырастем, должны сражаться и быть героями. Девочкам достанется роль санитарок. Мы все учились работать в коллективе. Смесь коллективизма Макаренко с великорусским национализмом.      

— Для маленького ребенка — серьезная идеологическая обработка.

— И для коминтерновского центра для детей иностранных товарищей. Но я во все это верил. Я был настоящим homo sovieticus, как сегодня пишут о русских. Мой отчим стал капитаном в Польской народной армии, а мать — военным корреспондентом. Когда она приехала меня навестить, я гордился, что у нее на поясе настоящая кобура, хотя, кажется, без пистолета. Зато меня очень огорчила форма — какая-то зеленая шинель, непохожая на нашу, ведь русские носили серо-коричневую. Пуговицы зеленые, а не золотые, и вместо пятиконечной звезды какая-то птица.  

— Польский орел.

— Она объяснила, что это польская форма, и тогда я узнал, что существует такая страна — Польша. Когда мама спросила, чего бы мне хотелось, я сказал: «Я шинель хочу». «Как у меня?» — уточнила мама. «Нет, настоящую», — ответил я. И она сшила мне российскую. На прогулке дети оторвали у меня пуговицы, потому что всем хотелось символически идентифицировать себя с матушкой Россией, которая так героически за нас сражается. Я не защищался и остался без пуговиц.   

— «Чувство национальной принадлежности заложено не в генах, а в голове», — пишете вы в книге «Клячу истории загоним. Признания заезженного седока» 1. Вы долго были русским?

— Когда в 1944 году я вернулся в Москву, мама сказала, что я должен называть дядю Зыгмунта папой. Когда я спрашивал о родном отце, она отвечала, что он на войне, это было неправдой, но походило на правду, потому что в комнате висела его фотография в военной форме, конечно, советской. Она начала меня учить польскому, и в 1945 году мы отправились на поезде в Польшу. Варшава вызывала мой интерес, в кинохрониках я видел полностью разрушенный город, что для ребенка, который постоянно играл в войну, было невероятно захватывающим. Стоял ноябрь, больше всего меня поразили поля, еще зеленые. В Москве в это время года уже лежал снег. Продолжалась послевоенная оттепель, в школе висел портрет Пилсудского, день начинался с общей молитвы. Кстати, преподавательница закона Божьего мне очень нравилась как женщина, насколько так может говорить девятилетний ребенок.      

— Как вас приняли?

— С легким смущением, но не враждебно. Все знали, что мой предок замминистра иностранных дел. Я быстро выучил язык и особый шифр сверстников, во время игр уже был не русским солдатом, а варшавским повстанцем или героем битвы под Монте-Кассино. Только мне было обидно, когда приятели говорили о людях, среди которых я вырос, «эти русские».   

— В Польше родители изменили ваше имя.

— Мое имя при рождении — Кирилл Будневич. Фамилию Модзелевский мне дали еще в Москве. В Варшаве мамина подруга сказала, что имя «Кирилл» слишком православное, и мама согласилась изменить его на «Кароль». Ради справедливости имя «Кирилл» осталось в качестве второго.

— Как вас называла мама?

— Кирюша. Но дома мы говорили по-польски. Только под влиянием эмоций у мамы появлялся русский акцент, а нервничая, она переходила на русский. В 1947 году мама поехала со мной в Москву. В какой-то квартире я увидел мужчину в линялой военной форме. Она сказала: «Это твой папа. Ты хочешь жить с папой в России или с мамой в Варшаве?».

— Трудный вопрос для десятилетнего мальчика.

— Я испугался и прижался к маме. Во второй и в последний раз я увидел родного отца в 1956 году в Москве, за три недели до XX съезда КПСС и разоблачения сталинских преступлений. Для меня это не стало новостью, я уже год знал, что случилось с моим отцом и дедушкой. Москва теперь была не только городом моего детства — я смотрел на нее как на столицу террора. На обратном пути, по ту сторону границы на Буге я испытал облегчение.

— Когда вы стали поляком?

— Это долгий процесс, но я помню, когда перестал сомневаться. 1956 год, польский Октябрь. Мне почти 19 лет, и я ездил в FSO 2 организовывать дискуссии с молодыми рабочими  от имени бунтарей из университетского СПМ 3. На собрании в FSO Лешек Гоздзик — мой наставник — сказал, что под Яблонной в лесу стоят 30 танков. Если они двинутся на Варшаву, надо преградить им дорогу грузовиками с песком. Мы возьмем два флага, красный и бело-красный, начнем петь Интернационал и «Ввеки Польша не погибнет» 4. Если в танках поляки, они скорее всего не станут в нас стрелять, а если «эти русские» (я помню, что прозучало именно такое слово), мы забросаем их бутылками с бензином. И я был на это готов, хотя знал, что солдаты будут в серо-коричневых шинелях с пуговицами со звездами, которые я когда-то так любил.  

— Вам было стыдно за русских?

— Нет. И во время ввода войск в Чехословакию мне не было стыдно за то, что туда вошли русские, но я испытывал жгучее чувство стыда из-за участия во вторжении поляков, считал это позором. Я разделял чувство национального самосознания и сентиментальность.    

— Вы часто ездили в Россию?

— С 1956 по 1989 год совсем не ездил. Боялся, что меня не выпустят обратно в Польшу, что скажут: «Ты не Кароль Модзелевский, а Кирилл Будневич. Ты наш и остаешься на Родине». Только в сентябре 1989 года я решился поехать на научную конференцию в Киев.

— Безопасный выбор — Украина.

— Какая разница? Это ведь еще был СССР, так что я по-прежнему боялся. Я тогда был сенатором и попросил в МИДе дипломатический паспорт. Я думал: «Ну, теперь-то мне ничего не сделают». Приехал и увидел, что, кроме меня, там уже никто не боится. Я подумал: «Господи, государству пришел конец, долго оно уже не протянет». Распад СССР для россиян — тяжелая травма, и то, что там происходит сейчас — ее следствие. Россияне осознают, что СССР распался, потому что проиграл холодную войну. Что еще раньше государство — то, с которым они научились себя отождествлять, — действительно лишало их элементарных свобод, им плохо жилось, зачастую государство превращалось в чудовище, но это было их великое государство, перед которым дрожал весь мир. И унижение, память о травме и поражении для огромного количества русских определяют их самоощущение в сегодняшнем мире. Это касается не только простых людей из провинции, колхозников, рабочих, чиновников, но и значительной части интеллектуалов, даже некоторых диссидентов.

— Согласно недавнему исследованию, демократию как государственный строй поддерживает один процент граждан России.

— Но не будем забывать, что за всю тысячелетнюю историю России и Руси демократия в стране продержалась семь месяцев! С января по октябрь 1917 года. О демократии они узнавали из книг, зарубежных фильмов, программ радио «Свобода», а не на собственном опыте. В России демократия ассоциируется с правлением Ельцина, а не с гражданскими свободами, с хаосом: с отсутствием зарплат и пенсий по многу месяцев, с крахом повседневной жизни, потерей чувства безопасности и уверенности в завтрашнем дне. Рухнул режим, развалилось государство, экономика. Украинцам, литовцам, латышам, эстонцам, да и нам самим боль от трансформации смягчило обретение независимости. Мы говорили: «Ладно, зато у нас есть свобода, мы избавились от московского ярма». А что могут сказать русские? От чьего ярма избавились они?

— И тогда пришел Путин.

— Он дисциплинировал государство, воспользовался высокими ценами на нефть и газ. Ориентировал российскую экономику на массовый экспорт топливно-энергетического сырья, особенно газа. На этом построил бюджет, появились деньги на зарплаты и пенсии. Дал пожить так называемому среднему классу. Что принесло ему популярность, но по-настоящему активную поддержку и народную любовь он завоевал с помощью аннексии Крыма. Меня совершенно не удивило, что за него отдали голоса 85 процентов во время недавнего опроса. Зато удивил высокомерный и презрительный тон польских СМИ, снова заговоривших о homo sovieticus.  Я не люблю это выражение. Во-первых, я принимаю его на свой счет, потому что был советским ребенком. Во-вторых, то, что мы упиваемся собственным превосходством над российскими homines sovietici затмевает нам разум, который нам необходим в ситуации конфликта. Недавно в серьезной газете известный публицист насмехался над теми, кто хочет понять россиян. Может быть, он считает, что отношения между народами — своего рода бокс, и поэтому нужна агрессия, а не эмпатия? Но что это за боксер, который дерется с завязанными глазами? На наше восприятие России оказывает влияние то, что мы не способны поставить себя на место россиян. Для них Путин — вождь, который смог противостоять Западу и начал восстанавливать империю, объединяя территории — элементы великой российской государственности. Благодаря ему россияне снова могут собой гордиться. Конечно, это национализм, но такова обратная сторона любого национального чувства. В случае с россиянами добавляется еще привычка чувствовать себя великой державой.

— Россияне больше не хотят довольствоваться наличием горячей воды в кране в обмен на ограничение гражданских свобод?

— Лишь немногие считают ограничение свободы проблемой. Это свойственно польской интеллигенции. Зато большинство россиян не очень понимает, в чем заключается преимущество демократии. Они говорят: у вас такая свобода, и нет коррупционеров, злоупотребления властью? Везде есть. Россияне чувствуют, что встают с колен; что случившееся после распада СССР — результат давления Запада. Сейчас они хотят отыграться, вернуться к осознанию себя империей, что зависит прежде всего от доминирования над Украиной.  

— То есть Крым был неизбежен?

— В начале 90-х, Москва согласилась на объединение Германии и отказалась от контроля над так называемыми странами народной демократии: над Польшей, Чехословакией, Венгрией, Болгарией. Взамен Запад обещал — так его по крайней мере поняли в российском правительстве — не заходить на территорию бывших советских республик. Для среднего россиянина попытка признать Украину страной, дружественной ЕС — нарушение неписаного соглашения; Запад таким образом заступает на территорию, которая должна была остаться в сфере российских интересов.

— Они считают, что у Путина не было выбора?

— В рамках великодержавной логики — не было. Во-первых, с точки зрения Москвы, Украина — страна, в которой не существует традиции государственности. Чем-то похожим на государство была Запорожская Сечь в XVI веке, потом произошла государственная интеграция с Россией, исключение — эпизод времен Гражданской войны, Украинская Республика Семена Петлюры. Во-вторых, Хрущев только в 60-е годы передал Крым — входившей в состав Советского Союза Украинской Республике. Но прежде полуостров никак не был связан с Украиной. В-третьих, восток Украины, регион крупной промышленности — тыл советской экономической империи — полностью русскоязычный. Необходимо об этом помнить, иначе мы ничего не разберем в украинско-российском котле.  

— Больше эмпатии?

Нежелание понять русских может быть следствием убежденности, что это своего рода мягкое одобрение. Чтобы понять другого человека, другую нацию, другую культуру, действительно нужна эмпатия, нужно уметь испытать чужие эмоции, понять систему ценностей, а также правду другой стороны. Но понимать чужую правду не означает сделать ее своей, хотя таким образом понижается эмоциональная температура конфликта. Я бы советовал добавить эмпатии и помнить о том, что спор между государствами — это не всегда социальный конфликт между этническими категориями. Не следует приостанавливать работу над взаимопониманием между поляками и россиянами.

— Вы считаете, что не следовало отменять Год Польши, когда российские войска вторглись в Крым?

— Это была ошибка, потому что культурные контакты — хотя и устанавливаются совместными усилиями с государственной властью — служат обществу. Они служат тому, чтобы друг друга лучше понимали поляки и россияне, а не Бронислав Коморовский и Владимир Путин. Кроме того, когда дипломатические каналы заморожены, пользе дела может послужить альтернативная линия контактов — институции научного и культурного сотрудничества. Когда американцам во времена Рейгана был нужен контакт с Китаем, они послали в Пекин команду по пинг-понгу.   

— Хотели бы вы изменить польскую восточную политику?

— Нет. Я понимаю и разделяю увлеченность в польской политической среде доктриной Гедройца и Мерославского, согласно которой ключ к нашей безопасности — независимость Украины; Россия не должна поглотить Украину, потому что тогда у России не только прибавится экономическая и военная мощь, но прежде всего там неизбежно начнется возрождение имперской тенденции. Но мы не в состоянии помочь Украине защитить ее суверенитет в этой схватке. Наша эффективность соразмерна нашему влиянию в ЕС и НАТО. Репутация русофобов нам здесь очень мешает.  

— Вы хотели бы сейчас полететь в Россию?

— Да, конечно. С российскими медиевистами мы понимаем друг друга лучше, чем  с большинством западных коллег. Мои отношения с учеными из МГУ или старые дружеские связи не зависят от сегодняшней политики. Такая зависимость мне по душе!

Источник: Newsweek.pl

Фото на обложке: Albert Zawada / Agencja Gazeta 

Одна мысль про “«Мое имя при рождении — Кирилл Будневич». История профессора Кароля Модзелевского [ПОСЛЕДНЕЕ ИНТЕРВЬЮ]”

Оставить комментарий